Содеяно все было на диво быстро. Словно того и ждали от него. (И вправду, ждали. Тут угадал верно.) Дьяки с грамотами явились вмиг, возник Сорокоум, как бы и не пивший хмельного пития, вестоноши помчали по улицам Москвы, в ночь, собирать людей. Назавтра осталось токмо проводить ратных да сказать им напутное слово. Не чуял, творя, что и тут батюшкова забота, его замысел, его труды содеивают за него, Симеона, потому с такою легкостью и сотворилась жданная посылка великокняжеских борцов.
И хмель уже проходил, оставляя усталость в членах (которой ради так не любил он хмельного пития). И дело, выплеснувшееся одночасьем, от гнева, было свершено (а дело надобное и важное), и, уже возвращаясь из палат в хоромы, встретил Настасью опять.
– Церкву поглядеть не пойдешь? – спросила, зарумянясь, потупляя взор. Волновалась излиха, как примет ладо ее иждивением сотворенную украсу церковную. Тут и не выдержала, спросила сама. А уже настала темнота, и все-таки, дабы не обидеть жену, пошли.
Зажгли высокие свечи. В церкви было мрачно и гулко. Трепещущий свет выхватывал из темноты лики святых, одежды, узорчатую роспись столбов и написанное понизу покрывало с травчатыми кругами, о которых Настасья, гордясь, писала ему в грамоте. Травы были, и верно, чудесны и сказочны, а весь храм казался молчаливо населенным в густой темноте настороженно внимающими пришельцам предстоящими. И верно: не ангельские ли хоры, не всамделишные ли ряды горних святителей копились там, в вышине, возносясь к померкшим сводам храма? Завтра надобно оглядеть все ладом; вызвать и наградить изографов. Он легко огладил Настасьины плечи – в храме, при слугах и причте церковном иной ласки нельзя было себе и позволить. Глядя в трепетное в свечном огне лицо жены, похвалил росписи. Она зарделась: так боялась неудачи и так ждала одобрения! Сказал:
– На свету досмотрим!
– На свету, как солнечные лучи в окна, так и сияет все! – радостно отмолвила она.
Слуги довели до опочивальни. Здесь, наконец оставшись вдвоем, пил квас, омывал руки. (Прислуга, сняв праздничное платье и сапоги, уже удалилась.) Оба заробели вдруг, погасили свечу. Он и сам испугался за себя, пробормотал:
– Отвык я от этого.
– И я отвыкла! – отозвалась Настасья шепотом из темноты.
С минуту оба лежали под праздничным атласным одеялом, согреваясь и не трогая друг друга. Наконец, Симеон обнял жену за плечи и молча привлек к себе.
Назавтра с утра отправляли данщиков в Торжок и собирали поезд самого великого князя. Во Владимир, сажаться на стол, следовало скакать немедленно, и Симеон порешил выехать в ночь. Настасья охнула (вся еще во власти вчерашних ласк, не ждала столь скорого отъезда супруга), но поняла, смирилась, только глядела жалобно.
Симеон нашел-таки время оглядеть роспись церкви по-годному. В свете дня краски, и верно, сияли золотистою охрой и дорогой лазорью, привезенной из восточных земель. Правда, все показалось меньше, ниже и не таким загадочным, как давеча. Распорядился наградить мастеров. Те тоже, как и Настасья, ждали похвал и волновались за свою работу. Старшой принялся было объяснять, почто и как было содеяно ими не по канону, а сугубо ради места сего. Симеон взглянул во вдохновенное, некрасивое лицо, потряс кудрями:
– Потом! Недосуг! Ныне токмо огляжу. – Он повел руками округло, показав, что окидывает храм единым общим взглядом. – А ворочусь, буду вникать потонку. Алексий зрел?
– И он, и сам митрополит Феогност взирали со вниманием и одобрили зело! – приосанясь, выговорил мастер.
Симеон бегло улыбнулся, изрек:
– Я доволен! – сам уже мыслию перебежав отселе в хоромы богоявленского подворья, где, через мал час, будет у него встреча с Алексием и Феогностом и поздравления Алексия с наместничеством.
Но все сегодня содеивалось легко и успешливо (бывают такие счастливые дни!), и до встречи с отцовым крестником успел он еще с глазу на глаз переговорить с Василием Вельяминовым, который поведал ему, что Хвоста в его самоуправствах поддерживали (как и ожидал Симеон) братья великого князя, Иван с Андреем, а он, Василий, не быв поставлен в тысяцкие самолично князем, не возмог ничего супротиву.
– Ты, княже, не сумуй и воздержи гнев. Ноне мало и ратных в городи! – присовокупил Василий, словно читая в мыслях у Симеона. – Силы много у Алешки Хвоста! Вси рязански принятые бояре за него! Нас не любят, бают, излиха милостей имем от князя своего…
– Излиха, нет ли, то ведать мне! – отрывисто возразил Симеон. – Добро! Ворочусь из Владимира, поставлю тебя тысяцким в батюшково место!
Старик сдержанно поклонился, не смог, однако, скрыть радости. Всю жизнь (и жизни перешло за полста лет!) был младшим, «молодым» при своем родителе-батюшке, и вот наконец исполнилось, исполняет… Кабы не этот Босоволков последыш! А с князевой заступою не страшен станет и он!
Расставшись с Вельяминовым (теперь ясно стало, на что была надея у Хвоста!), Симеон срядился к новому пиру на подворье Богоявления в Кремнике, где обычно батюшка встречался со своим крестником и с митрополитом, ежели не желал лишних глаз и ушей. Парчового сарафана давешнего одевать не стал. Вздел светло-зеленого шелку травчатый летник с прорезными рукавами, под него – полотняный зипун, шитый по вороту, подолу и нарукавьям золотою нитью. Так было пристойнее в сообществе рясоносных иерархов.
Званы были немногие, да многолюдного застолья и не вместил бы узкий и высокий терем, выстроенный отцом сугубо для келейных свиданий. Помимо Феогноста с Алексием, цареградского клирика и князя Симеона были три архимандрита, один из Переяславля, необъявленной церковной столицы Московского княжества, настоятели монастырей, избранные из старцев, и немногие великие бояра. Избегая ссор и лишних речей, ни Хвоста, ни Вельяминова не пригласили.