Тот же пир, токмо одни рыбные блюда на столе, дольше благословляющая молитва перед трапезою, чиннее застолье, нету разгульных песен и пьяного шума, хотя греческое вино, изысканное, коего не сыщешь и в княжеской медовуше, и тут в черед обходит председящих, не минуя почти никого. Впрочем, Симеон только пригубливает. Не пьет и Алексий, у коего в кубке простая вода.
Разговор, после первых уставных приветствий, переходит к насущным разногласиям в Константинополе. Иерархи с сокрушением поминают василевса-автократора Андроника. (Андроник Третий, Палеолог, свергнувший своего деда, всю жизнь в войнах с внешним врагом терпел одни поражения. И то что его не бранят взапуски, а так вот, с сокрушением, поминают о нем, Симеон, не ошибаясь, приписывает присутствию цареградского грека.) Сочувствия, впрочем, бесталанный цареградский властитель не вызывает ни у кого. Стараясь спастись любой ценою, Андроник попросил помощи против турок у папы римского, обещая в обмен за присланное войско принять унию: присоединить православный Восток к римскому престолу. За унию стоит императрица, Анна Савойская, и многие вельможи двора. Против союза с католиками выступает один лишь Иоанн Кантакузин, фактический соправитель императора, но устоит ли он? И что ся содеет тогда? И в каком тревожном положении окажет русская митрополия, подчиненная византийскому патриархату? Неужели и Русь обязана будет подчиниться латинам? После веков борьбы без бою открыть ворота Западу, порушить веру и заветы отцов, из народа-светоносца стать холопскою страною, обреченной на слепое следование велениям и капризам многоразличных немецких и прочих находников? Нет! Только не это! А тогда, не приняв унии, с кем останет земля русичей, днесь жестоко угнетенная от агарян мехметовой веры, а с западныя страны все более и более теснимая литвою? И какая вера победит, одночасьем, в Литве? И удержит ли ся единая русская митрополия, или великие князья литовские добьются своего и утвердят в землях своих иного митрополита? Гибельное раздробление церковное навек тогда разорвет русский народ, и те, что подчинены ныне Литве, забудут с веками и корень свой, и родимую речь, и заветы великой киевской старины!
И потому, что все это очень и очень может произойти, никто не хает Кантакузина, заключившего союз с турками, ибо афонские монахи за него, а гора Афонская – это оплот и святая земля православной веры, и то, что решают монахи тамошних монастырей, то и есть мнение, слово и дух церкви православной.
Да, прискорбно, что в борьбе за веру приходит призывать в помочь иноверцев! Но ведь Палеологи и всю восточную церковь готовы предать и отдать за призрачную помочь (то ли будет она, то ли нет!) западных государей, скорее соревнующих о всеконечной гибели Цареграда, чем о спасении его от неверных!
– Паки достоит попечалить о горестном разномыслии церкви греческой! – говорит, ни к кому не обращаясь, переяславский архимандрит и, только уже сказав и подцепив двоезубою вилкой кусок датской сельди, остро взглядывает на византийского клирика. Тот слегка пожимает плечами, отвечая по-гречески. Звучат уже знакомые имена: Варлаам, Акиндин, Григорий Синаит, Григорий Палама.
– Варлаам – муж достойный… От западныя италийския страны из земли Калабрийской… приявший свет православия… – шепотом переводит князю слова цареградского клирика даниловский игумен.
Патриарший клирик далеко не стар. Красивое, с большими глазами, гладкое смугло-бледное лицо его в обрамлении темных густых волос и расчесанной, холеной бороды спокойно и не выражает решительно ничего, когда он произносит заученные круглые слова:
– Лицезрение света Фаворского! Не греховно ли дерзать на такое? – Клирик осторожен. Когда он уезжал из Константинополя, подготавливался собор, на коем учение Варлаама вновь должно было подвергнуться критике со стороны старцев Афонской горы, до сей поры осуждаемых и гонимых. Возможно, собор уже состоялся и победили противники Варлаама с Акиндином? Поэтому он не обличает Паламу, не мечет молнии противу афонских молчальников-исихастов, которые в молитвенном уединении своем добиваются лицезрения невещественного Фаворского света, – он только спрашивает, чуть-чуть недоумевая, слегка приподымает бровь, голос его журчит удивительно ровно:
– Досточтимый Варлаам глаголет, что сей тварный мир в замысле своем, в божественном порядке творения сходен с тем, духовным, господним миром. Но смертному отнюдь не дано видеть бессмертное, и токмо разумом, постижением общей гармонии Вселенной возможно постичь Божество!
Сказав, грек поднимает строгие замкнутые глаза, ждет, когда даниловский игумен справится с переводом. Когда тот кончает говорить, клирик слегка наклоняет голову. Он, собственно, только «сообщает», излагает, как наставник ученикам или, вернее, как посланец наставника. Слова его явно не подлежат ни обсуждению, ни спору. «Это так!» – как бы прибавляет ученый грек, сам незримо отстраняясь от сказанного. И то, что это отнюдь не так для многих как в Цареграде, так и на Руси, становит ясно, только когда новопоставленный наместник, нарушая чинность застолья, кидается в словесный бой.
Алексий, доныне молча внимавший клирику, – он хорошо понимает по-гречески и не нуждается в переводе, – отставив тарель и твердо положив ладонь на столешню, проговаривает медленно и раздельно:
– Старец Григорий Палама утверждает, яко от незримого божества истекают энергии, пронизающие тварный мир, и что энергии сии, именно они, а не сам непостижный божественный разум, постигаемы путем умной молитвы и даже видимы оком молящегося инока. Сего видения достигают афонские старцы в уединении своем, что Варлаам осудил яко высокоумье и ересь.