Он, вздохнув, распрямляет плечи, опрятно подымает кусок рыбы двоезубою, с костяной рукоятью, вилкой. Напоминается, как в детстве выговаривали ему сидеть прямо, не клоня главы, не роняя кусков на столешню. Упрямился, гневал даже. А теперь – постиг. Вот идет застолье, и в этом застолье он – князь. И всюду теперь князь. И всюду и во всем – пример и поучение супротив сидящим. Даже и в еде, и в том, как надобно держать вилку и ставить тарель, как пристойно вытирать уста платом, разложенным на коленях. Ибо он – глава, заступа, судия и учитель; одним словом – князь.
Трапезовали. Кормили зверей в клетках. А в душе, неотрывное, вызванивало все то ж и опять: как совместить право и правду?
Ночью, когда подходили к Коломне, его, показалось, озарило прозрением. Да! Можно и должно помирить суровые заветы родителя с тем смутным, словно застарелая боль, а порою нежданно острым чувством справедливости, «праведности», которое так мучило его во все протекшие годы, так не давало забыть предсмертные проклятия Федора, Александрова сына, ровесника и ворога своего, который, повернись иначе судьба, мог бы стать другом его отроческих игр и забав.
Он же им всем, братьям-князьям, ровня, шурин и брат, а Костянтину Василичу Суздальскому так даже и племянник троюродный! И по господню завету, и по счету родства, и по смирению, достодолжному всякому христианину, не вправе он величаться пред ними. Со всеми надобно замирить, ко всем явить дружество, стойно покойному Михайле Тверскому, что привлекал союзных себе князей, давая им часть в делах господарства своего и в доходах великого княжения, а суздальскому князю и уступить в чем-то, не потеряет он, Симеон, ни чести, ни гордости своей! Но зато, любыми судьбами, насилу и свыше силы, должно всех их заставить, уговорить, умолить идти вкупе с ним в затеянный родителем новогородский поход. Пущай батюшка пребудет в спокое там, у себя… Сие исполню! А из двух зятевьев паче всего удоволить должно того, который был не то что изобижен излиха, а наипаче обиды не стерпел, – ярославского Давыдовича, в коем татарская разгарчивая кровь еще, поди, и о сю пору бушует за то, неудавшее родителю нятье на Волге, по дороге в Орду. Что ж! За разбойное нападение и заплатить бы не грех, но как? И чем?
Прикрыв глаза рукою (одинокая свеча покачивала язычок огня прямо перед лицом), он стал в мельчайших чертах и подробностях вспоминать весь облик ярославского зятя, его широковатую стать, скуластые, что у Василья, то и у брата Михайлы, крепкие лица, крутые лбы, упрямые, со степною раскосинкой, очеса… И не тесно им сидеть вдвоем на одном-то ярославском столе? Подумалось, и, стойно родителю-батюшке, худо подумалось сперва: не удастся ли стравить братьев между собою? И тотчас ожгло стыдом. А после того как словно молоньей высветило: а ведь коли Михайлу-то Давыдыча позвать на хлебное место?.. Да хоть и в новогородский поход… Уж не в Новгород ли Великий наместничать? И старшего брата, Василья Давыдыча, тем удоволить? Симеон с маху сел на постеле. Нужда настала смертная сей миг, тотчас поднять, позвать, посоветовать с кем из бояринов думных об этом (первом в жизни!) княжеском замысле своем. Михайлу Терентьича, что ли? И уже пихнул было в бок слугу, что храпел на сундуке, да пожалел боярина: спит старик, уходился за хлопотный день, да и укачало водою, поди… Сорокоума? Феофана Бяконтова? Спят вси! Понурил голову. Может, и не то, и не так надумал? Срыву-то… «Охолонь!» – повелел беззвучно самому себе. Лег. Посопел, ворочаясь. Привставши, дунул в сердцах на свечу. Но и во тьме не спал, ворочался с боку на бок, слушая всхлипы воды, протяжные оклики корабельных да далекое петушиное пение с берегов. Так и проворочался до зари, до свету, до самой Коломны.
А из утра некак было кого ни то и повестить. Чалились. Под руки выводили его на покачивающийся берег. Пол-Коломны, почитай, высыпало встречу князя под колокольный звон. И опять уставно кланялись; торговые гости, туголицые купцы-сурожана уставно дарили дары – ему и, через него, Узбеку. Радошно, но и требовательно заглядывали в очи, мол, мы тебе, а ты нам, не обессудь, княже! Стояли службу. Трапезовали в наместничьем терему. Но и запивая севрюжью уху красным фряжским (как ни мало вкушал хмельного, здесь не дозволили-таки отказаться), все об одном, удуманном ночью, токмо и мыслил, так и эдак прикидывал, но не казал себя худым ни с какого боку давешний замысел ночной!
Сесть с боярами удалось токмо ввечеру. Собрались в тесовой палате наместничьих хором, расселись по лавкам. Старики и те, кто повозрастнее, в первом ряду. Сорокоум, Михайло Терентьич, Афиней, Мина, Василий Окатьич, Феофан и Матвей Бяконтовы, Федор Акинфич с Александром Морхининьм… Еще не было тут Дмитрия Зерна, усланного наперед, к хану, не было и Вельяминовых, оставленных с Андреем Кобылой постеречи Москву. Зато кое-кто из председящих – Мина, Матвей Бяконтов да и оба Акинфича – первый раз, почитай, и заседали в думе государевой. (Ежели он будет еще государем, сиречь князем великим; ежели это заседание мочно почесть думою, а не военным советом перед боем, боем без оружия и броней, и тем более смутно-неясным по исходу своему.) Все присутствующие были кто на десять – пятнадцать лет, кто и вдвое старше Симеона. И лица были серьезны не уставно, не для-ради торжественности заседания пред князем великим. Ибо понимали все, что от их нынешней совокупной воли как раз и зависит, будет ли Симеон великим князем владимирским, а они – боярами великого князя.
Симеон неволею вспомнил отцово умение слушать, как бы исчезая, как бы растворяясь в палатных сумерках, слушать так, словно его воли и слова и нету здесь и не при нем и не про него ведется молвь…