Вечеряли. Поели хлеба и каши, разломили на двоих сушеного подлещика, попили воды из ручья. Стреноженный конь щипал молодую траву. Никита повалился на спину, сыто щурился на облака, на низящий круг багряного солнца. Ни ехать, ни работать не хотелось, так бы вот и лежать… И чтобы сам собою возник новый терем!
– Айда! – воскликнул он, легко вскакивая на ноги. Услюм уже взнуздывал жеребца. – Ночуем в Звенигороде! – примолвил Никита и, взгромоздясь опять на коня, тронул рысью, меж тем как Услюм, подскакивая на крупе, изо всех сил держался за братнин кушак.
В Звенигород приехали в полной темноте и долго стучались наугад там и здесь в придорожные избы, пока наконец не послышалось долгожданное:
– Кого о полночь черт несет?
Прослышав, что погорельцы, хозяин смягчился. Откинув щеколду ворот, запустил порядком издрогших парней. Хозяйка, ворча спросонья, достала из печи чуть теплые шти. Никита, однако, не унывал и уже за едой так сумел разговором и байками расположить к себе хозяина, что тот, щурясь на неровно вспыхивающий огонек светца, достал и налил молодцам по чаше оставшего от Троицына дня пива, а утром, на провожании, отрезал ломоть молодого сыру в дорогу.
– Токо не озоруйтя тамо! Святу рощу не рубитя! – напутствовал их хозяин.
– Кака така свята роща? – удивился Никита, решив слегка подзудить хозяина.
– Кака, кака! Будто не знашь! Где Велесов дуб!
– Гляди! – хвастал Никита перед братом, отъезжая. – Ты вечно молчишь как пень, а с разговором-то, вишь, и мы с прибытком!
До заказного княжеского бора, отпущенного москвичам князем Семеном, добрались к вечеру другорядного дня. Тут уже густо копошилось коней, телег и народу, и припоздавшим молодцам долго пришлось толкаться, ругаться и упрашивать, поминая тысяцкого Василья Протасьича, чтобы им выделили жеребей поближе к реке.
Никита не утерпел. Оставив Услюма обряжаться, поехал, охлюпкой, поглядеть на Велесов дуб. В дубовом острове, на самом берегу Москвы, к удивлению Никиты, тоже было полно народу – мирян и монахов в подвязанных подрясниках. В воздухе стояла поносная брань, иные грудились с топорами, кто-то не давал рубить, кто-то, размахивая секирою, поминал нечистого. Какой-то матерый боярин ругмя ругал мрачных мужиков, что стояли под деревами, не давая губить рощу и загораживая собою Велесов дуб – мощный, корявый, увешанный конскими черепами и какими-то цветными тряпицами.
– Князь, князь! – раздались многие голоса. Семен Иваныч ехал верхом, в княжеской шапке с парчовым верхом, в светло-зеленом шелковом летнике, полы которого свободно свисали ниже седла, и был такой чистый, нарядный, прибранный – совсем не то, что давеча, на пожаре! Сейчас бы Никита, пожалуй, и оробел подступить к нему с разговорами.
Князь остановил коня, склонясь с седла, выслушал боярина, покивал, покачал головою, что-то сказал, махнувши рукой, верно, запрещая рубить, потому что мужики с секирами тотчас, повеся носы и тихо бурча, отступили и начали один по одному выбираться вон из толпы. Князя окружили монахи, один из которых возмущенно выкрикнул:
– Владыко Феогност приказал!
Князь поглядел на монаха с седла, грозно свел брови, отмолвил так, что услышали все:
– Здеся князево добро! Прочь! С владыкою сам сговорю! – И монахи, в свой черед, крестясь и отплевываясь, пошли гуськом вон из рощи. Князь дождал, когда толпа начала разбредаться, кивнул боярам и тронул коня. Никита присвистнул, одобрив про себя Семена Иваныча: «Хозяин!» – и, раздумав подъезжать к дубу, поворотил чубарого назад.
Спать улеглись Услюм с Никитою прямо на земле, на сосновых ветвях, обмотавши головы рядниной.
Дерева валили яростно, в два топора, не обрубая сучьев, не коря – лишь бы успеть! Соседи, того и гляди, прихватят от ихней делянки, поди тогда доказывай кому хошь! За три дня сумасшедшей работы оба спали с лица и почернели, но лес лежал (вот он!), медными, словно литыми телами сосен устилая землю. Потом уже принялись карзать и корить. Готовые дерева конем отволакивали к берегу. Иного не брал и конь, ворочали вагами, надрывно крича и понукая взопревшего, стойно хозяевам, жеребца. Когда покончили всё, спускать окоренные стволы с берега к реке и вязать плоты показалось детскою забавой…
Голодные, черные, изъеденные комарьем, в смоле, ссадинах и ушибах, приплавили они наконец свой лес к устью Неглинной, где уже высились по всему берегу навалы свежих бревен.
Никита понимал сейчас только одно – что никогда в жизни он так еще не работал и что прежде, чем катать дерева на берег, надо пожрать. До горячего варева парни дорвались на Протасьевой поварне, после чего Никита, в задоре, решил выкатывать лес немедля, но Услюм заснул над мискою, и его самого шатнуло, едва встал из-за стола.
Заночевали на плотах, благо стояла теплынь, и с утра принялись за дело. Настелили лаги, опять припрягли чубарого… Окончив с лесом – раза два казалось уже, что и не возмочь, – так измаялись оба! Да и с деревами пожадничали, но не выкатать приплавленный лес было не можно совсем! Справились сами, даже и батьку звать не стали. Всё!
И вот они сидят на бревнах, и рядом стоит изрядно похудевший конь, и работа, вроде бы сделанная, словно еще и не содеяна вовсе. Лес теперь надо возить до места, да и лес – еще не дом! Услюм глядит на брата выжидающе, а Никита думает, хмуря лоб, прикидывает и наконец оборачивает к Услюму задорную рожу:
– Ты посторожи тута! – Он вспомнил про коломенского плотника, что когда-то рубил городовую стену с его отцом, и вот уже снова весел и уверен в себе…