Феогност умолк, слегка застонав, но вновь, справясь с собою, заговорил тихо, но внятно:
– Эту землю, и власть, и труды – тебе, отче Алексий! Я умираю, ибо принял на себя грехи московских князей. Ты пребудешь невредим. Господь да укрепит и опасет тебя от черныя смерти! Ухожу, уповая на вышнего! Прости, брат Алексий. Порою я гневал на тебя, порою бывал неправеден. Ныне отхожу мира сего. Прости меня, отче! Скажи князю Семену, да простит и он меня, грешного!
Феогност снова умолк, видимо собираясь с силами, и вновь заговорил медленно и внятно:
– Похороните меня близ гроба чудотворца Петра. Это я заслужил! – Феогност снова умолк и еще тише, свистящим шепотом, произнес по-гречески:
– Тебе, Господи!
Мелькнули ли перед его очами в тот миг виноцветное море и далекий Царьград, пестреющий на холмах? Или белые березы и хвойные океаны лесов его новой родины?
Преставился Феогност одиннадцатого марта и был похоронен в храме Успения Богородицы, близ гроба святого Петра, по слову своему.
Дети великого князя заболели через день после похорон Феогноста, как будто бы со смертью митрополита обрушился главный столп, поддерживавший кровлю Семенова дома, и с трудом налаженная и устроенная жизнь великого князя начала рушить в ничто.
Болезнь развивалась с ужасающею быстротой. Ночью Семен проснулся, почуяв холод одинокой постели, поднял голову, чумной ото сна. Неровно горела свеча. Большие тени метались по потолку и стенам. Маша что-то вполголоса строго выговаривала девке, звякала посуда.
– Держи! Так! Держи!
– Осподи! Осподи! Што ж деитце-то! – бормотала горничная.
Семен чуть было не уронил голову на взголовье, не заснул вновь. И уронил было, и прикрыл глаза… но стало яснеть в сознании, из тумана сна выделился сперва голос Маши – в нем, в его строгости звучало отчаяние – и испуганный, заполошный шепот прислуги.
Семен откинул одеяло. Вдруг и враз перепав, начал торопливо натягивать порты, и то, что Маша не обернулась к нему, не глянула даже, испугало больше всего. Босой, застегивая на ходу ворот рубахи, подошел к колыбелям и тут услышал тяжелое, хрипкое дыхание малышей. Еще билась отчаянная надежда: быть может, остуда? Быть может, сглаз? Но уже и то яснело, что никакая не застуда, не родимец и не иная дитячья болесть, уже яснело, и – о, Господи!..
Дальше был бред, бестолочь, безнадежная (и все ведали, что безнадежная) двухдневная борьба со смертью. Обрывками, клочками поминалось, как Маша совала маленькому Сене грудь, а он захлебывался молоком, уже не в силах глотать, и кашлял, судорожно выхаркивая створоженное молоко с кровавой мокротой, и – эти черные пятна на тельце ребенка!
Кругом суетились, бегали; где-то о полдень узрел, как одна из сенных боярынь походя торопливо закидывала не убранную с ночи постель. Вечером как будто бы что-то ел и пил. Спать из них не ложился никоторый. В изложню заглядывали бояре. Холопка несла лохань со сгустками крови, и от нее шарахались посторонь…
Ваня бредил, с трудом узнавая родителей; потными слабеющими ручками пытался цеплять, лез куда-то, задыхаясь, закидывая голову, захлебывался кровью, трудно дыша. И все тянул, тянул ручки, словно молил взрослых сильных людей пожалеть, спасти его, маленького, вытянуть, изволочить из этой смертной беды…
Сеня назавтра уже и стонать перестал, только еще дышал редко и трудно. Черные пятна на враз опавшем, исхудалом тельце все ширились и ширились.
Семен, безумный, сбежал по ступеням вниз, потребовал коня. Вырвался опрометью вон из Кремника, вон из Москвы… Как на грех, можжевеловой заросли долго не находилось. Наконец узрел одинокий куст на полянке. Верхом, увязая в снегу, добрался до него. Подскакавший кметь молча подал обнаженную саблю. В несколько ударов нарубив целое беремя ветвей, князь поспешил назад.
Оснеженный, усталый, он вновь появился в покое, переполошив дворню. Сеня уже умирал. Ваня еще хрипел, еще дышал, еще боролся и бился со смертью.
– Это Кумопа! – бормотал князь, суя мокрые ветви в огонь свечи. – Это Кумопа! Она! За то, что срубил Велесов дуб! Она принесла к нам черную смерть!
Можжевельник дымил, но не вспыхивал. По горнице легко бродили высокие тени, отливая то синим, то сизым, точно вороненый булат. Изложня была полна ими, и порою начинало блазнить, что уже не черное пятно где-то там и не мгла, сочащаяся в окна, а страшная, разорванная тьма окружает их целиком, тьма, вобравшая в себя князеву семью. А все иное виделось ему уже изнутри этой тьмы, изнутри ужаса.
– Не надо, Семен! – попросила Маша. – Еле дышит и так, а ты чадишь! Все одно не поможет…
Он уронил бесполезные ветви. Князя била дрожь.
Сенные девки, боярыня, горничная прислуга, позабыв страх смерти, сидели вокруг постели тяжко хрипящего малыша. Сеня затих. Верно, уже умер или был близок к тому.
Стефан, молча вступивший в палату, начал соборовать. Семен с ужасом, прочие – с немою скорбью глядели на совершаемый пред ними обряд преддверия смерти.
Помазав младенцев, Стефан стал на колени и начал вполголоса читать молебный канон, поемый в скорби и обстоянии, а за ним – отходную. От ровного голоса игумена истекал безнадежный покой. Две земные судьбы, едва начавшие жить, кончались на глазах, угасали, уходили туда, за грань постижного тварного мира. Стефан читал, и в перерывах слов все слышалось и слышалось хриплое, рвущееся дыхание малыша. Сеня уже упокоился.
Вот Ванята вновь начал выгибаться, весь переламываясь, ловя воздух ртом, и Мария твердыми руками, приподняв, наклоняла его набок, чтобы текущая мокрота и кровь не задушили малыша. Приступ проходил. Ванята затихал на время, и вновь раздавался ровный голос Стефана да тихие всхлипыванья няньки. Все знали, что сделать нельзя ничего и надо молить Господа только о том, чтобы мучения младенца окончились возможно быстрей.