Симеон Гордый - Страница 184


К оглавлению

184

– Скоро уже! Воюет! Тоже не хочет остаться без батьки своего…

Она плачет. Семен стоит рядом и неумело утешает жену. Маша привалилась к нему тяжелою грудью, теплым большим животом, положила голову ему на плечо.

– Не говори такого-то больше, хорошо? – просит она шепотом. – Не говори, не гневи Бога! Видишь, и сын жив, и второй скоро уже… Не гневи! Все уж грехи, что и были, отошли посторонь!

Гулко треснуло в доме. Оба вздрагивают, крепче сжимая объятия переплетенных рук.

– Мороз! – первая понимает Маша.

От печи струит уютное разымчивое тепло. Давеча истопника там, за стеною, стошнило кровью. Смерда вытащили еще живого, отнесли в скудельницу умирать. Князю не сказали о том.

Под высокими спелыми звездами лежит оснеженная, притихшая земля. Серебряные метели текут по улицам, обтекая углы клетей. Ветер гудит, завывает в дымниках. В бессонных храмах день и ночь служат молебны.

Монахи с прикрытыми полотном лицами обходят город. Вот еще один странник, замерзший у самых рогаток, с черными пятнами на лице. Двое ставят носилки в снег. Другие двое крючьями подымают мороженый труп, кладут на носилки, шепча молитвы. Давеча утром один из братьев не поднялся с постели. Нынче его похоронят на монастырском кладбище, где ряды выкопанных по осени ям, прикрытых от снега хворостом, ожидают погибающих черною смертью иноков. В монастырском храме тоже всю ночь напролет читают часы.

– Ну, подымай! – скорее думает, чем говорит старший брат. Второй наклоняет над носилками. Черные отсветы высокими колеблемыми столбами движутся над землей. «Отыди от меня, сатана!» – шепчет он. В голове боль, в глазах плывет и мреет. Чума? Или тяжкая усталь после бессонных ночей? Он разгибает стан, подымает носилки, отяжелевшие в десятки раз, шепчет: «Господи, помози!» И они уходят усталым шагом в ночную тьму, позванивая колокольцем, и серебряный синий снег споро заметает следы.

Третьего февраля у великого князя Семена родился сын, нареченный в святом крещении Семеном, по отцу. Маша, гордая и счастливая, сама кормила младеня. Кормила, и молилась, и плакала, и верила: пронесло лихую беду!

Все еще задували ледяные ветра, но уже ярче и ярче светило солнце, и голос весны, по всем приметам ранней в этом году, вплетался в ледяное неистовство февральских метелей.

Глава 115

В марте ударила оттепель, потекли ручьи, толпы молящихся заполнили церкви – и мор усилился вновь. Можно сколько угодно говорить с осуждением о тогдашних нравах, об опасности скопления больных и здоровых в одном церковном здании, о причащении из одной чаши как вернейшем пути переноса заразы… Но и то следует заметить, что чума, обрушиваясь на край, словно бы движется, словно бы проползает по земле, губя тысячи и оставляя немногих, проходит и уходит, как полая вода в ледоход, и что никакие преграды – до самого недавнего времени – не могли остановить это движение в самом его начале, а в конце, когда черная смерть, словно насытившись трупами, начинает ослабевать, чудесные излечения происходят сами собой, без всякой помощи медицины. Скажем, что и до сих пор не вполне ясны законы распространения чумной заразы, этого ужаса древних народов, меча Господнего, заставлявшего еще древних хеттских царей совершать отчаянные моления в храмах, прося милости у богов погибающему народу своему.

Еще не воротились послы из Царьграда, еще не яснела звезда Алексия, начавшего через год многотрудный свой подвиг совокупления русской земли. Еще снежными озерами были прикрыты поля. Март стоял на дворе, синий март, когда совершилась первая большая беда. Заболел, верно заразившись от молящихся, сам митрополит Феогност.

Феогност почувствовал себя плохо за ранней обедней. Отдыхая на раскладном кожаном стульце сбоку от алтаря, привалясь спиною к каменному столбу храма, он чуял, как стесняет в груди, как раскалывает голову, как жар подымается в членах, и, когда ощутил подступающее удушье, понял, что это – черная смерть.

Он все-таки довел до конца службу, но не вышел с крестом к молящимся, отверг лобызания архимандрита и ушел из собора, ведомый под руки иподьяконами, медленным осторожным шагом, точно слепой.

Уже выйдя вон и озрясь, он остоялся, отвел мановением руки спутников и медленно осенил крестным знамением собор и терема, видимые окрест, и, мысленно, весь окружающий мир, ибо знал, что это – последнее благословение. Потом, елико возможно, твердым шагом прошел до владычных палат, поднялся к себе, все еще одолевая тошноту, вызвал служку, знаком велел подать себе таз и питье, снял с помощью иподьяконов облачение – алтабасную митру с алмазным навершием, епитрахиль и саккос, поцеловал панагию и крест и, оставшись в палевом светлом подряснике, сел на ковер и в судорожном кашле склонился над тазом.

Оба иподьякона, ставшие белее бумаги, глядели, отступивши на шаг, на ярко-красную, дурно пахнущую мокроту в медном тазу. Феогност покивал им головой, разрешая удалиться.

Служка, трепещущий, как и они, помог митрополиту подняться с колен и лечь в постель. Феогност смежил глаза, одолевая давящую боль в груди, потом, справясь с собою, приказал хриплым шепотом:

– Позовите Алексия!

Алексий, уже извещенный обо всем, вошел скорой и твердой поступью. Менее уверенно следовал за ним епископ Афанасий, прибывший с Волыни еще по осени да так и застрявший на Москве.

Феогност поднял веки:

– Мою золотую печать и посох, непременно омывши то и другое вином, тебе, отче Алексий!.. Послы из Царьграда должны скоро прибыть. Ты поедешь туда… Великий князь поможет. Не жалей серебра!

184