– Страшат на Москве Александрова племени, сын! Фидю недаром убили в Орде! Думашь, без Семена обошлось? Он-от и был в те поры в Сарае! Толковали, Федя перемолвить хотел с им, да князь Семен не принял Федю, в дом не пустил. Так-то, сын! Не баяла тебе того, не хотела, а – знай! Надо терпеть.
– Доколе?! Костянтину сорок лет! Ище двадцать летов проживет, той поры и сын подрастет еговый! Нам коли на Холм ехати, тверского стола боле и не видать!
Настасья вдруг согнулась и заплакала, и в тишине, в полутьме единой горящей свечи только и слышны были глухие рыданья Настасьи да неровное потрескиванье свечного пламени.
И вдруг из темноты, где недвижно застыла, замерла старшая дочерь, раздалось спокойное, твердое, словно бы и не девушкою, не княжной произнесенное – так чеканны и холодны были отчетистые слова:
– Пусть Всеволод едет на Москву!
И не двинулась, и не переменила посадки. Все так же белело лицо в темноте с серыми губами и черными провалами глаз. Только в недоуменно повернувшиеся к ней лица брата и матери повторила с тою же холодною чеканной отчетистостью:
– Пусть едет!
И Настасья, перемолчав, словно бы поняла, и оплыла плечами и телом, и заспешила тревожными движеньями рук, суетою голоса, приговаривая:
– Ну что ж, езжай! Бог милостив! Авось! Авось и оправит, и поможет Семен-от Иваныч…
И Всеволод точно бы понял. Встал, неловкий, большой, и молча поклонился сестре.
Всеволод отправлялся в Москву почти открыто, не один, а с боярами и дружиною. Ехали верные Настасье кмети, ехали обиженные Костянтином бояре, везли грамоты с исчислением поборов и грабежей, везли, как водится, дары и подношения князю и московским думцам – Вельяминову, Бяконтовым, Акинфичам и иным многим. Ехали в упрямой надежде на правду и правый суд, ибо терпеть долее неможно стало совсем.
И, прослышав о посольстве Всеволода, Костянтин Михалыч тоже круто срядился, забрав серебро и дружину, и тоже поспешал – токмо не в Москву, а прямо в Сарай, к хану Золотой Орды.
В Москве приезд Всеволода наделал-таки пополоху. С семьей Александра Тверского поступали не по чести, и это знали все, и к этому чуть ли не каждый из московских думцев приложил руку. Надо было обессилить старого врага, и посему поддерживали Василия Кашинского, и потому мирволили ничтожному Константину как менее опасному сопернику, тем паче что Константин всю жизнь так-таки и не выходил из московской воли. И потому были хитрые посылы, увертки и подходы, и потому Константину дали волю утеснять вдову брата, и… Всем все было понятно, но истица, как и бывает при таком неправосудном деянии, всячески прикрывалась шелухою слов и умолчаний, всячески пряталась от чужих да и от своих глаз.
И потому, когда Всеволод, прорвав всю эту суетливо сплетенную паутину, прямо и ясно потребовал истины, прибыл как младший князь к набольшему своему, к великому князю владимирскому, требуя суда и исправы, на Москве переполошились все. Не знали, куда поместить юного тверского князя, как баять с ним, куда девать доведенных до отчаяния бояр покойного Александра, которые упрямо не хотели покинуть семью господина своего и тоже требовали справедливости и правого суда.
Прямота правды – великая ее сила. И на прямой смелый запрос защитники неправоты редко решаются цинично изъяснить истину, а чаще начинают вилять, мямлить и прятаться друг за друга. Хотя – чего проще? Скажи: делаю то-то и потому-то и иначе делать не буду и не хочу! Нет, нельзя… Где-то там, промежду четырех глаз, в малой своей шайке, еще возмогут сказать да и посмеять над иным правдецом, а в лицо, прилюдно – тут и набольший подлец вспоминает вдруг, что есть же на земле законы чести и высшая правда, утвержденная авторитетами многими, и ежели не здесь, то где-то будет и воздаяние за сотворенное зло.
И потому Всеволодовых бояр и его самого начали пихать от одного к другому, поили, кормили, тянули-растягивали, не решаясь сказать ни да ни нет.
Встретиться с великим князем владимирским Всеволод сумел только на четвертый день, и то в присутствии бояр нарочитых, на торжественном приеме во дворце, где ему и много говорить даже не позволили, велев исписать все на грамоту (а поданные грамоты тотчас запрятали, словно запретное сокровище какое) и ждать… невестимо чего.
Всеволод изводился, зверем бегал по горнице. Принимал его, на правах старого знакомого, Андрей Кобыла. Добродушный великан старался поить и кормить гостя на убой, а о деле – лишь тяжко вздыхал, разводя руками:
– Вишь, нашему-то тоже не рука в тверски дела лезть! Ольгерд проклятый, да Новгород, то, се… Сам должон понимать! Ето, што Костянтин творит, пакость, конешно, дак не войной же на ево идтить в нонешнюю-то пору!
Путался Кобыла. Жаль было юного князя, и по-старому дак… Служил все же Лександру-батюшке! Хоша и отбыл, переметнулси, а все от княгини Настасьи никоторого худа не видывал!
От себя, четырежды почесав в затылке, решился, встретив князя Семена, пробормотать, отводя глаза:
– Принял бы ты ево, княже! Истомили молодца! Уж отослать коли… А так-то нехорошо – тово!
И Семен, озабоченно и строго поглядев на Андрея, вдруг нежданно легко согласил на встречу с сыном старого ворога отцова:
– Что ж, приводи! Не то сам к тебе зайду, не прилюдно штоб!
День тянулся медленно-медленно. Как на грех, на вечор пали дела многие, и Симеон освободился уже к самому сну. Все же велел подать коня и, не сказываясь никому, с немногими кметями поскакал к Андрею.
Он еще не знал, что и об чем будет говорить, но чуял одно: не встретиться вовсе с братом Марии, как когда-то с покойным Федором, не может. Сам себе того не простит. Хотя и то знал, что поступает сейчас вопреки советам Алексия и мнению всей думы.