Василий Калика воздохнул, повторивши:
– Да не возжаждет имущий власть общинную удалитися в монастырь от дел градских! – И еще раз повторил, понурясь: – Да не возжаждет…
И Михаил вдруг с острою жалостью понял, постиг, едва ли не впервые, сколь трудна для владыки, коего он незаметно успел полюбить, точно родного отца, его хлопотная и многообразная власть над своевольным городом.
Лазарь начал по памяти пересказывать гомилию Григория Паламы, где толковалось о том, что люди изобрели деньги лишь с тем, чтобы с удобством обмениваться плодами своего труда, и что токмо скупцы и ростовщики, сбирающие богатства ради богатств и грабящие других, истинно презренны и вредны обществу: «Вредоносно отнюдь не само по себе богатств скопление, можно быть и богатым, подобно Аврааму, но, имея доброе сердце, спастись»…
– Горе мне в Новгороде Великом! – подал голос Василий Калика. – Серебро дают в рост и емлют лихву, аки кровопивцы несытые, а и меньшие таковы ж: на пожарах грабительство учиняют; даже и церкви божий, Господа не боясь, ни Страшного суда, грабительством разбивали, с кровью и студом велиим! Я уж велел и попам в проповедях осуждати лихву взимающих и у причастия и на исповеди корить и стыдить оных! Горе городу, в коем брань междоусобная!
Именно на этих словах Калики за дверью раздались тяжелые шаги и крепкий кулак постучал в тесовое полотно.
– Дозволишь взойти, владыко? – произнес густой голос, и широкий в плечах, осанистый боярин в летнем шелковом опашне, в прорези которого были выправлены белые, сборчатые, отделанные серебряным кружевом рукава, и с золотою цепью на плечах вступил в палату. Келья разом показалась тесна для его богатырской стати. Княжич Михаил узнал Остафья Дворянинца, нынешнего посадника новогородского.
Остафий отвесил низкий поклон Калике, словно бы одарив архиепископа, коротким наклоном крутой шеи приветствовал Лазаря и усмешливым движением глаз и бровей – тверского княжича, после чего гулко возгласил:
– Прости, владыко, цто ворвалси, яко ворог какой али тать, нарушил и прервал труд твой духовный! – Он приодержался, свел брови хмурью, не докончив ученого речения, и, словно топором отрубив, сказал: – Чернь бунтует, владыко, пакости не стало б! Уже и Великий мост переняли! И неревляна твои туда ж… Выйди, утишь!
Он вдруг, нежданно для Михаила, рухнул на оба колена и земно поклонил Василию. Потом грузно встал и замер, опустив голову, сожидая решения духовного хозяина города.
– Почто ж, Остафеюшко, неможно их посадницьим судом обуздать?
– Не хотят меня, владыко! Целая пря встала!
– Знаю, Остафеюшко, знаю! Ты ить противу князей литовских, а они, вишь…
– Дак я, владыко, и на вече не таясь молвил: почто Наримонта созвали на пригороды новогороцки?! Ни защиты от его, ницего, един раззор! Цем с има, дак лучше с москвицями дело иметь! Низовськи князи на цьто? А про Ольгирда и тебе скажу, и всем – прямой пес! Не поймешь, кому мирволит. Плесковицам не помог, а в чуди мятеж вста на немчи, дак Ольгирд ихнего воеводу убил, «божьим дворянам» помочь учинил, опосле того чудинов от немечь четыренадесят тысящ душ трупьем легло, эко! И на наши волости, пес, зубы точит!
– Эх, Остафеюшко, возможно, ты и прав, а на веце баять о том не стало б тоби! – в сердцах вымолвил, качая головою, Калика. – Уж коли и мои неревляна противу тя исполчились, и я не спасу! Однако выйду к има, выйду, Остафеюшко! На Великом мосту, баешь?
– На Великом, владыко. В оружьи стоят!
– Ты пожди тамо да Кириллу скажи, собрал бы причт церковный!
Остафей, грузно поворотясь, все тем же тяжелым шагом воина покинул покой. (Год спустя, во время Ольгердова нашествия, он был убит разбушевавшейся чернью.) Лазарь вышел следом, а Калика, вставши посреди покоя, на миг прикрыл руками лицо.
– Воззри, Михаиле! – сказал он со страданием в голосе. – И ныне и паки брань, и брань, и брань! Возрастешь, с господнею помочью получишь стол тверской, огляни добрым оком на наше пребезначалие!
Михаил встал и сделал лучшее, что мог в этот миг, – горячо и молча приник к руке наставника.
«Хоть сей не забудет меня!» – подумал Василий, оглаживая кудри тверского княжича. Вечная пря и смуты родного города порою, как нынче, приводили его в безысходное отчаяние, в коем он готов был произнести те вещие слова, что полтора века спустя, пред лицом гибели Новгорода Великого, произнес другой иерарх новогородский: «Кто мог бы попрать таковое величество града моего, коли б зависть и злоба гражан его не осилила и брань междоусобная не сгубила!»
– Брат, зачем ты убил того латыша, который поднял мятеж в чудской земле? Он пришел к тебе с войском, протянул дружескую руку, предлагая объединить силы – вся Латгалия и земля эстов были бы нынче у наших ног! Вместе с ними мы бы нынче покончили с Орденом! Брат мой, Ольгерд, зачем ты срубил ему голову?!
Чаши стоят на столе и темное пиво в расписном заморском кувшине, но никто не пьет. Кейстут – потому , что не пьет Ольгерд, а Ольгерд потому, что он не пьет ничего, кроме ключевой воды.
– Не те слова молвишь, Кейстут! – отвечает он брату, подрагивая щекой. – Ты же рыцарь, Кейстут! Я не мог стерпеть, что латгальский холоп лезет в князья и становится в ровню мне, Ольгерду, Гедиминову сыну! Кровь заговорила во мне, наша литовская княжеская кровь! И не кори меня больше! Невесть куда повернули бы мятежные эсты с латгальцами! Они убивали всех подряд! Не должно холопу зреть на своем топоре кровь боярина или рыцаря! У нас у самих холопы, Кейстут! И не кори меня больше! Я пришел к тебе не для того, чтобы вспоминать прошлое, хотя бы и прошлую кровь! Я прискакал сказать, что уже пора, ратники пойдут за нами, куда бы мы ни повели их теперь, и ты сам доказал делами, а не словом, что достоин высшей власти! Пора брать Вильну, Кейстут! Пора, не то будет поздно! Латинские попы уговорят Явнута сдать ее без бою богемскому королю или Ордену!