В детские годы обиженный сверстниками Семен легко представлял себе муки и боль супротивника, но, стоя над поверженным врагом в мальчишечьих драках, всегда испытывал одно и то же – тяжкий, горячий стыд. Тем паче ежели понимал, что ему уступили как княжичу. Тогда от стыда хотелось бежать неведомо куда, закрывши глаза.
Потому, проиграв и отвергнув ужасы войны, коих взаправду зреть ему совсем не хотелось, Симеон был донельзя доволен прибытием новгородского посольства. Он одно лишь позволил себе – отложить до утра встречу с ним и всю ночь представлял, ворочаясь в постели, что скажет, о чем речет незадачливым упрямцам. Или напомнить летнее нападение на Устюжну новогородских молодцов, когда посланные его воеводами всугон рати отобрали у лодейников полон и товар, захваченный грабителями? Или ни о чем не напоминать, милостиво принять дары и дани и сесть на столе в Новгороде, которого он о сю пору так и не видал? Двух тысячей, о коих мечтал отец, теперь было мало. Одни протори и убытки, одни расходы на ратную страду оказались больше! И все же зорить волость Новогородскую ему не хотелось. И чем долее думал, тем менее хотелось ратной беды. Вдосталь насмотрелся курных изб по дорогам, жалкой крестьянской лопоти, малорослых лошадей, испуганной, стесненной в темных хлевах скотины. Не простил бы себе и сам нового разорения русской земли!
Сила надобна князю, тем паче – великому. Силою, напряжением воли, мощью стихии живет и множит земля, тучнеют стада, родит пашня и приносят детей бабы. Без силы, земной, телесной, и дух ветшает в оболочине плоти. Но отнюдь не всегда должно силу сию направлять на разоренье и гибель! Явление силы – тоже сила, и, быть может, большая, чем ратный раззор и война! И сам Господь всемогущ, но не жесток и не злобен…
Мысли путались, начинали мешаться в голове. Верно, Алексий все это сказал бы точнее и лучше! Он уснул под утро, неожиданно крепко, не видя снов, и проснулся только тогда, когда его начал тихонько побуживать сенной боярин:
– Встань, княже, пора! Встань, свет уж на дворе! Послы сожидают, княже!
Он протер глаза, вник, понял, вскочил с постели, упругий, словно распрямившийся лук. Сам, чуя внутреннее ликованье, вздел платье, запоясался золотым княжеским поясом, расчесал кудри. Подумал вдруг, что это его первое настоящее княжеское деяние. Не суд над Хвостом, прошедший не так и не тем окончивший, чем бы ему хотелось! (Да и был он тогда темный – в злобе решал.) Теперь же ему грядет достойное господарское деяние, и должно быти ему на княжой высоте.
Горницу в нижнем жилье наместничьих хором, где ночью вповал спали ратные, освободили от попон и соломы, чисто вымели. Нагнанные бабы живо отскоблили захоженный ратниками пол. Откуда-то достали резные кресла князю, митрополиту и приехавшему из Новгорода архиепископу Василию. По стенам, по лавкам, уселись бояре его двора и князья-соратники.
Василий Калика вступил в палату легкий, подбористый, востроглазый, как встарь, только его сквозистая русая борода стала почти белой да, может, чуть углубились морщины живого лица. За ним взошел тяжелою поступью тысяцкий Авраам. Гуськом, следом за ним, прошли новогородские бояре. Двое из них несли серебряное блюдо, прикрытое шелковым платом, и большой позолоченный, с каменьями в оправе потир, коим поклонились Феогносту. Грек с удовольствием принял подарок. Семен тоже не без любопытства взирал, как с блюда, наполненного, как оказалось, самоцветными каменьями, снимают плат, и каменья, освобожденные от покрова, засветились радостными огоньками. Подарок был царский, вполне достойный великого князя владимирского, и он удовлетворенно склонил голову.
– Возьми, княже! – негромким льющимся говорком присовокупил Василий Калика. – Нелюбья много меж нас, а вси русичи и вси единако православныи! Цего содеялось, не помяни того лихом! Буди нам, яко отечь твой, господином по прежнему уложению и борони Новгород от литвы поганой да от свейской грозы!
Начались переговоры. Тысяцкий Авраам и бояре выступали по очереди, предложили мир по старым грамотам, черный бор по всей Новогородской волости (это было, как тотчас прикинул Симеон, поболее трех тысяч серебра и уже окупало прежние отцовы исторы). В торжокской пакости бояре теперь сами винились князю, просили унять меч и увести рати, за что обещали другую тысячу рублев с новоторжцев. Предложения были пристойны, даже и очень хороши, и, поторговавшись для прилику (выторговав сверх того еще подарки всем князьям, участникам похода), Симеон заключил мир. Крестное целование скрепили оба иерарха – митрополит Феогност и архиепископ Калика. Подписавши грамоты и отослав в Новгород наместника со свитою, Симеон отдал приказ заворачивать полки.
Подступали Святки, разгульное веселье, с ряжеными, с шатаньем из дома в дом в личинах и харях, песнями, гульбой, гаданьями девушек и славленьем. И как-то всем заедино поблазнило, что негоже в святочное веселье мешать кровь и слезы братьи своей.
В прощальном застолье сидели избранною дружиной, с немногими боярами. Пили мед и вино, отведывали многоразличные закуси. Василий Калика, пригорбясь, остро посматривал на нового великого князя – кажется, он, позаочь, недооценил Семена Иваныча!
Простуженный Феогност покашливал, взглядывал на Калику, прикидывал, не учинит ли тот какой новой каверзы? (Договорено было, что Феогност из Торжка едет в Новгород, а на подъезд митрополиту полагалась церковная дань, очень и очень надобная престарелому греку.) Вслух оба вспоминали Волынь, давешнее, далекое уже, поставленье Калики и последующее его бегство от литовской погони Гедиминовой… Гедимин волею божией помре, но литовская гроза, как и немецкая, не утихала.