Симеон Гордый - Страница 38


К оглавлению

38

Повиждь, Господи, пото и не изобижен, и богат, и волен смерд на Руси! И было инако при великих князьях киевских, и погибла земля от нахожденья агарян, и не спасли ее ни рати, ни стены городов, ни удаль воевод, ни гордость князей!

Такой власти, какая надобна нам, не ведают в землях иных! И я, малый, пред тобою, великим, не ведаю тоже: прав ли я? Право ли деял отец мой, собирая землю? Где та связь, та грань, та благая цепь, которая вяжет, не удушая, и съединит, не погубив нашей земли?

Господи! Ведаю, что не в силе, а в правде Бог и что иная сила, лишенная блага твоего, рухнет от собственной тяжести, и не дай Боже, даже и в веках грядущих, нам такой, подавляющей все живое, силы власти на нашей земле!

Но, Господи, повиждь и внемли! Погибнем мы от разделения языков, яко неции, строившие башню до неба, дабы потрясти престол господень! Погибнем и не устоим, ежели не съединим землю единою властию, ежели соборно, все вкупе, не похотим того и не содеем так по воле своей!

Вонми, Господи! Ты вручил ныне великий стол в руне моя! Будь же справедлив к смертному рабу твоему! Блага хочу я родимой земле, и в этом праведен я пред тобою! Виждь и помилуй мя!

Симеон склоняет выю. Крепко, ладонями, прикрывает лицо.

В дверь стучат. Он подымает голову. Кто посмел потревожить великого князя владимирского в час молитвы? Или какая беда привела непрошеного гостя в иконный покой? Дайте мне хоть тут побыть одному, наедине с Богом!

В дверь снова стучат.

– Кто там?! – спрашивает он и вдруг понимает: надо встать, подойти, встретить. Быть может, именно сей гость послан Господом по молитве его? Симеон стремительно встает с колен, подходит к порогу, отворяет двери. В проеме дверей – Алексий.

Несколько мгновений оба молча глядят друг на друга. Наконец чуть заметная улыбка трогает уголки глаз митрополичьего наместника.

– Я не помешал твоей молитве, сыне? – спрашивает Алексий.

– Нет, нет! – порывисто отвечает Симеон, отступая назад. – Ты пришел, я… ждал тебя. Благослови, владыко!

– Я говорил с братьями! – строго молвит Алексий. – Иван покаял мне, и Андрей такожде отступил коромолы. С обоими достоит тебе ныне заключить ряд. Скачи теперь на Москву и твори суд боярам. Вскоре и я гряду за тобой!

Глава 27

В Москву прибывали рати. Дружины бояр и детей боярских, ополчения городов – Коломны, Рузы, Можая и Переславля. Теперь он был в силе править суд и творить власть, и однако осудить Алексея Хвоста оказалось невероятно трудно.

Схватить маститого боярина по одной лишь княжой прихоти было неможно. Возмутились бы все. Обиженные могли уйти, уведя полки, могли даже и не позволить совершить самоуправство, с соромом для князя освободить от уз невинно плененного. Многое могли содеять, и потому никто, никоторый князь, не лез на рожон, творя волю свою не иначе чем по старым обычаям, по слову и согласию большинства. Суд княжой, где князь был и судьей и обвинителем сразу (казалось бы, и не суд, а самоуправство княжое!), творился не инако чем по согласию и в присутствии бояр введенных – ближайших советников государя и судных мужей; творился не по заочью, а всегда и только в присутствии сторон, и обвиненный мог, имел право и должен был «тягаться» на суде, отстаивать правду свою при свидетелях и соучастниках тяжбы, где князь порою лишь слушал прения тяжущихся, не открывая рта. То есть суд княжой – это был суд в присутствии князя, суд, на коем князь олицетворял правоту суда, строгое соблюдение тяжущимися закона, а отнюдь не был самоуправцем и самовластцем, как это начало происходить полтора столетия спустя, с усилением власти самодержавной.

На Москве, где Семен сразу же попал в объятия Настасьи («Да! Великий князь! Рада?! Теперь достоит идти походом на Новгород!»), все пошло не то и не так, как задумывалось дорогою. Боярскую думу долго не удавалось собрать. В уши Семену ползли слухи, мнения, советы, коих он ни у кого не прошал.

Четырнадцатилетний Андрей, младший брат, как оказалось, виноват был еше пуще Хвоста. Именно он позволил боярину перенять тысяцкое у Вельяминовых. Именно он! Четырнадцатилетний отрок! А отнюдь не бояре его, не Иван Михалыч, не Онанья, окольничий, всеми уважаемый старец, коему всяко возможно было не дозволить беззакония!

Но и они не были виноваты. Москва и доходы с нее по третям использовались всеми братьями по очереди, а посему… Посему дело грозило запутаться совершенно. И ежели бы наконец не прибыл Алексий и не начал исподволь объезжать великих бояринов московских, невесть чем бы и окончил спор Симеона с вельможным синклитом своего и братних дворов.

Он лежал в постели, откинувшись на спину, чуя, как все еще не израсходованный гнев горячим жаром раздувает ноздри и заставляет сжимать кулаки. Близость с женой, после которой наступало всегда опустошающее безразличие (сперва – пугавшее, после ставшее привычным ему), ныне не успокоила его нисколько. Настасья прижималась к плечу, ласкалась довольною кошкой. Он плохо вслушивался в ее шепот, и не сразу дошло, о чем она толкует.

– Чую, понесла, с приезду с самого… Может, отрока Бог даст! – глухо бормотала Настасья, зарываясь лицом в мятое полотно его ночной рубахи. Семен вздохнул, огладил налитые плечи жены, вдохнул ее запах, привычный, слегка щекочущий ноздри. Слова Настасьи вызвали мгновенную застарелую сердечную боль. В то, что будет сын, он уже не верил. Не сотворялись у них сыновья, как ни хотели того и жена и он! Дочь росла одиноко, не радуя родителей…

Еще и потому бунтуют бояре, что он, глава, лишен наследника, и ежели так пойдет… Брата Ивана надобно нынче женить, через год-два подойдет пора и Андрею, супруги народят им сыновей, и тогда бояре и вовсе отшатнут от него, Симеона, в чаянии того часа, когда власть и право перейдут в руки младших Ивановичей. (Об этом, впрочем, на двадцать шестом году жизни думалось редко, и только так вот, по ночам.) Семен нехотя пробурчал:

38