Красуля трубно мычала, мучаясь от переполнявшего вымя молока. Марья заставила себя сесть, подоить. Пальцы сперва не слушались, не сжимались ладони, и все-таки молоко текло, наполняя бадейку. Корова, поворачивая морду, раза два благодарно лизнула ее в плечо и голову.
Молоко уже бежало через край, но, перемогая слабость, она доила и доила, пока налитые соски не одрябли и раздутое вымя не стало пустым и мягким. Тогда, волоча за собою бадью и расплескивая молоко, Марья вышла во двор. Остоялась, нагнулась за косарем, чуть не упав, и косарем стала перерезать вервие, привязывающее корову к кольцу в стене хлева. Обрезала пальцы, заплакала, прислонясь к коровьим рогам. На миг стало до ужаса жалко себя. Вновь перемоглась и наконец освободила корову, которая нерешительно, словно удивляясь, мотнула освобожденною головой и затопталась, не понимая, надо ли выходить из распахнутой стаи.
Марья вытащила заворы у поросенка, остоялась – страшная боль волною поднялась от груди и вновь чуть не опрокинула ее в небытие, – но справилась и на этот раз, протиснулась к коню и долго дергала за цепь, позабыв, что надо просто снять недоуздок. Освобожденный конь, помявшись, тихо пошел вслед за хозяйкой и ржанул, выйдя во двор, не понимая, почему его не запрягают и почему ворота отверсты настежь, а хозяйка упирается в стену и будто ползет – вон из двора.
Марья хотела уже упасть, но тут вдалеке заплакал ребенок. Сквозь мглисто-пропадающее сознание она догадала, что плачет во дворе у Огибихи. Марья налила туес молока и потащилась вон из двора, цепляясь рукою за огорожу. (Взглянула было на полуопруженную бадейку – не выпить ли? Но от одной мысли о молоке потянуло на рвоту.) Долго ли она шла, ползла ли, задыхаясь и поминутно теряя сознание, Марья не помнила. Наконец вскарабкалась на крыльцо, сунулась в открытые сени, где ребенок, лежа на лавке, заливался криком. Она поискала рожок, налила, вложила в рот малышу, и он въелся, трясясь, заливаясь молоком, чмокая и мотая головкой.
Марья завернула малыша в рубаху, чтоб не замерз, положила на пол, на овчинный зипун, поставила рядом ночву и вылила в нее остатки молока. Может, догадает подползти и попить? И неверной, колеблющейся походкой поплелась к дому.
Силы уходили, как пролитая вода. (Подумала, что нать бы и тут выпустить скотину из хлевов, но поняла, что уже не сможет.) Она падала, ползла, теряя сознание, ее снова и снова выворачивало в кашле, и кровавая мокрота пятнами пестрила весенний снег.
На каком-то уже сверхусилии она добралась, доползла вновь до своего крыльца, поднялась на ноги и, кое-как взобравшись по ступеням, уцепилась за рукоять дверей. Падать в сенях так не хотелось! Тяжелое полотно наконец подалось, Марья открыла дверь и, облегченно теряя сознание, повалилась в ногах у мертвого супруга, одно лишь поминая в забытьи: по-годному сложить руки у себя на груди! Что-то еще не было сделано в доме… «Лампада не зажжена! – слабо догадалась она. – Вот полежу…»
Влажный воздух ранней весны, напоенный незримым теплом, ворвался в распахнутую дверь, наполнил избу, начал шевелить солому и сор, заглядывать за занавески в тщетных поисках какого бы то ни живого существа. Но Марья уже не шевелилась и не дышала.
Коротко взоржал конь, жалобно замычала корова в соседнем дворе, а вдалеке вновь требовательно заплакал ребенок.
...Материалы для этой книги, как и для предыдущих, готовила Н. Я. Серова. Приношу ей глубокую благодарность.
Приношу благодарность проф. Л. Н. Гумилеву за ряд ценных замечаний и поправок, а также детальный критический разбор всей рукописи.
Благодарю всех читателей, приславших мне свои замечания и уточнения после журнальной публикации романа.
Память человечества капризна и пристрастна. Лишь с отдалением в глубины времени, лишь с утишением сиюминутных страстей яснеет, становится внятной большинству истинная ценность личности тех, кто так или иначе оставил свой след в истории. Но и в этом, все уряживающем и воздающем суде времени есть свои любимцы и пасынки. Человечество больше помнит и чтит лиц ярких, события звонкие и громозвучные; помнят полководца, прославленного победами, но не того, кто подготавливал в тишине и трудах грядущий всплеск воинской славы… Семен Иванович, Симеон Гордый, русский князь середины великого четырнадцатого столетия, – столетия, почти из небытия создавшего к концу своему мощную державу, Русь Московскую, в последующие три века переплеснувшую все мыслимые границы в стремительном росте своем, – князь этот, сын Ивана Даниловича Калиты, принадлежит как раз к таким лицам, незаслуженно и капризно полузабытым, хотя без деятельности его, как видится сейчас, сквозь туманы веков, во многом самоотверженно-героической, Москва, по-видимому, не стала бы столицею земли, уступив место тверскому иди суздальскому княжескому дому. Семен Иванович сумел сохранить, закрепить и укрепить дело отца своего, доведя, додержав землю и власть – великое княжение владимирское – до начала нового национального подъема Владимирской Руси, ставшей, к той поре, уже Русью Московской.
Жизненный подвиг этого князя ценен еще и тем, что «одержать» власть он сумел без войн и пролития крови, сумел сохранить на Руси «тишину великую», но и удержать Новгород в орбите великокняжеской власти, но и укрощать братьев-князей, как и боярские «которы» в собственном княжестве, но и не позволить Ольгерду Литовскому начать отрывать и захватывать одно за другим русские северские княжества, как он это начал делать тотчас после трагической смерти князя Семена. Он же, Симеон Иванович Гордый, сумел продвинуть Алексия Бяконтова на пост митрополита русского и тем обеспечил сохранение первенства Москвы среди соперничающих княжеств Волго-Окского междуречья. Очень многое сумел и смог совершить этот князь, не совершивший ни одного громозвучного деяния, сопровождаемого пролитием крови, разорением сел и гибелью тысяч и тысяч ратников… Одна ордынская политика Семена Ивановича, его дружба с ханом Джанибеком, так много давшая Руси и Москве, заслуживала бы специального монографического изучения.