– Сейчас не думает! – перебил Семен. – С вами пошлю слухачей. Мирную грамоту подпишу ныне, но ежели к завтрашнему дню хоть один литвин останет в пределах Смоленской волости, быть войне! И скажите брату моему, великому князю Ольгерду, боронил бы мир честно и грозно, без лукавства и пакости!
Он приодержался, встал. Махнул рукой. Послов увели. В раскинутые полы шатра вливалось солнце, ратники проходили с песнями. Видно было вдали, как подрагивают копейные острия и реют стяги над рядами полков.
Семен постоял, вздохнул; оборотя лицо в темень шатра, позвал негромко:
– Михайло Терентьич!
– Здесь я, батюшко-князь!
– Что бают слухачи?
– Уходит литва. Без пакости. Мор отокрылся в Смоленске, да и у нас в полках… умирают иные!
– Повести всем воеводам: ратных в кучу не собирать. Пусть кажен полк станет своим станом. Вестоношам накажи беречись болести. Слыхал я, кто платье с мертвых емлет, умирает в свой черед?
– Так, батюшка! А все же…
– Идем на Угру! – перебил боярина князь. – Чаю, уступит теперь и смоленский князь, не доведет до бою!
Он отогнул полу шатра, вышел на солнце, принял повод коня от стремянного, взмыл в седло. Окинул, сощурясь, тьмочисленное движение ратей. Хорошо шли! Любо было глядеть, радостно было глядеть! Тронул коня.
На Угре рати остановились. Подтягивались, сжимаясь, крылья полков, подходили обозы и отставшие пешцы. Смоленские послы уже прибыли и сейчас толковали о мире с боярами великого князя Семена. Князь требовал разорвать ряд с Литвой, подтвердить все прежние грамоты, по коим Смоленск был в воле ордынского хана и под рукою великого князя владимирского, и, по надобности, предоставлять московскому князю ратную силу свою.
На Угре стояли восемь дней. Восемь дней послы скакали туда и обратно меж Смоленском и ратным станом владимирского князя. В конце концов брошенный Ольгердом смоленский князь соглашался и согласился на все: подписали грамоты и начали отпускать полки по домам. По велению великого князя каждый уходил своею дорогой.
С конца августа мор, выморивший Новгород и уже охвативший Смоленск, начал наползать на земли Великого владимирского княжества.
Матка, утихшая было, когда разъехались гости, вновь начала загуливать. Пропадала неделями. Онька и вожжами грозил отодрать. Баба глядела виновато, побитою сукой, плакала, отъедалась и исчезала вновь. Отступился, махнул рукой. Когда мать являлась – молча швырял деревянную миску с варевом. Благо, хозяйка ныне была в дому добра: управлялась и с дитем, и со стряпней, и со скотиной.
По осень Онька надоумился поехать на рынок, выменять бочку рыбы на беличьи шкурки у волжских купцов. Так далеко он еще не заезжал ни разу. Дорогою плохо ел, мало спал, и то все в телеге – страшился татей: не свели бы коня! В торгу, во многолюдстве речного торгового починка, едва не растерялся совсем, однако, наученный тверичами, белок своих держал крепко, бочку сиговины купил-таки, хватило и на ордынский плат жене, который тут же сунул за пазуху, и на связку доброго вервия – недаром и съездил за три дня пути!
Веселый, он не стал сожидать ночи (заночуешь, тута коня и сведут!), затарахтел со своею телегою в обратный путь. Увязанная бочка сигов веселила сердце, купленный плат согревал душу.
– Ай да Онька! – нахваливал он самого себя. Разговоры, коих наслышался в торгу, – все больше про черную смерть: хоркнет, баяли, человек кровью и в третий день беспременно помрет, – сейчас плохо помнились. Где там Новгород да град Смоленский! Не ево отчина, не ево и дело, пущай! Жалко, конешно, и жонки мрут, и дети… Хоша и на самого себя скласть! Подумал, прикинул на Таньшу, разом осерьезнел, покрутил головой. Нет, Таньше помирать никак нельзя! Ходом погнал коня, оглянул даже – не гонит ли за ним етая смерть черная?
Но, въехав под кружевную тень леса, заслушавшись птичьего свиста и щебета, вновь позабыл обо всем. Весело, хорошо было на душе!
Уже когда добрался до Загорья, истребив в пути последнюю краюху береженого хлеба, совсем спало с души, совсем отошло посторонь. Завернул к Таньшиной тетке – нынче принимают с почетом, не у порога садят, как когда-то! Вошел, воздал поклон. Жонки, что приволоклись посидеть с прялицами, почесать языки, уставились на Оньку всем хором. «Што вылупили буркалы-ти?» – захотелось спросить.
– А ты живой?! – воскликнула одна из них, всплескивая руками. – Баяли, кака-то черна смерть, дак уехал, тут уж сплели, и помер одночасьем!
– Помер? Стало, жить буду! – отозвался Онька, не глядючи на глупую бабу. – В Нове Городи мор! А я ищо тамо не бывал покуда! – Боле баять не стал. Хозяйка поставила горячие шти, и Онька с дороги, не отрываясь, опружил полную латку.
– Моей-то хошь не натрепали? – спросил сурово, отвалясь от стола. Жонки заотнекивались, залопотали. – То-то! – прервал полоротых баб Онька.
– Я, тетка Окулина, у тя заночую! – сказал и полез на печь. Заснул скоро. Первую ночь не думалось о татях коневых!
Проснулся он в редких сумерках утра, сжевал хлеб, выпил оставленное с вечера молоко и пошел запрягать коня.
Скоро телега с привязанной бочкою углубилась в лес, уже светлый, в хрустальной росе, весь ожидающий солнца, и покатила, оставляя мокрый примятый след на седых травах, глухо стуча по выпуклым корням берез. Хорошая телега! Онькина гордость. Колеса обтянуты железом – без Потаповой помочи ни в жисть бы такую не соорудить! Дак зато теперь – вона! Хошь до Кашина поезжай!
У куста спелой малины трещали и суетились сойки. «Что бабы давешние!»