Симеон Гордый - Страница 169


К оглавлению

169

Решило и то рассуждение: Василий Михалыч, нынешний князь тверской, зело не стар. Скоро ли сядет на стол Всеволод? А и сядет, всех-то Александровичей четверо! Нет, не страшен Симеону и Москве Ольгердов брак!

Предвидеть грядущего не может никто, тем паче такого грядущего, которое надвигалось, пока еще незримо, на Владимирскую Русь. И Симеон совершил ошибку, которой не избежал бы, пожалуй, даже его многоумный отец, дав согласие на брак Ольгерда.

А Ольгерд? Величественный, румянолицый даже в старости, с высоким челом, звучным и приятным голосом, исхитренный в знании языков и навычаев многих стран, не пивший ни вина, ни пива, сохраняя тем бодрость телесную и остроту ума, – Ольгерд сумел всецело пленить юную Ульянию, ставшую ему верной и преданной супругой. Он был и вправду красив, и порою неотразим. По описанию одного немецкого хрониста, прекрасно ездил верхом и только ходил, слегка прихрамывая на правую ногу – черта чёрта.

Ольгерд, как показало время, предвидел все. И только одного – неисповедимости путей грядущих – не мог ни предвидеть, ни рассчитать, ни преодолеть Ольгерд.

Младенец Михаил, сын великого князя Семена Иваныча, прожив всего несколько месяцев, умер от непонятной хвори в исходе зимы того же 1349/50 года.

Глава 103

– Князь у себя?

– Сожидает.

Слуги, низко склонясь перед митрополичьим наместником, раздвигают занавесы дверей. Алексий неслышно проходит в покои Семена. Ордынские ковры заглушают звуки шагов.

Князь Семен лежит, скинув зеленые сапоги и ферязь, лежит, хотя еще нет скончания дню. Лежит на застланной постеле, а не на лавке, под раздвинутым пологом из палевой восточной камки, прямо на шубном одеяле, кинув под себя домашний холщовый вотол и положивши курчавый овчинный полушубок под голову. Словно и не в опочивальне княжой, а где-то на путях-дорогах, в гостевой избе.

Завидя Алексия, он с видимым трудом встает, принимает благословение и вновь ложится, валится бессильно навзничь, кинув одну руку под голову.

Мария выходит неслышно из опустевшей детской, подходит под благословение Алексия, подвигает ему сама легкий раскладной стулец от налоя, тревожно окидывает взглядом супруга своего, заботно – изложню, лавки, кованые ларцы, книги, нет ли какой нечистоты, брошенной тряпицы в покое? Но все в поряде, и кувшин с квасом, и тарели с коржами и мочеными яблоками стоят на столе. Она удаляется, дабы не мешать мужской беседе.

– Меня все приходят утешать! – хрипло говорит Семен, глядя в потолок. (В покое полутемно, маленькие оконца в косоплетеных переплетах со вставленными кусочками цветной слюды уже померкли, и лишь последние капли дневного света то старым золотом сквозь кружево морозных цветов, то синью, то густым мерцающим раствором гречишного меда пробегают по оконницам. Горит одинокая свеча, и от нее на лице великого князя желтые обводы теней.) – Даве Андрей Иваныч Кобыла приходил… У самого пятеро сыновей, один другого краше и возрастнее.

– Верный муж, и ратен, и прям! – возражает Алексий.

– Знаю. И люблю. А только… Василий Протасьич приходил, с сыном, с Василием.

– Держатель Москвы! – подсказывает Алексий.

– И дети добры у ево, и внуки! – упрямо продолжает князь. – Иван Акинфич меня утешал. У самого четверо сыновей. Василий Окатьич приходил, Афиней, Мина – у всех ражие сыновья, отцова заступа и опора! Михайло Юрьич Сорокоум даве был – трое сынов у старика; твой брат, Феофан Бяконтов, приходил только что, и он не обижен Господом! Ежели мы все виновны, почто я один наказан пред всеми прочими?

– Не греши, князь. Ты – глава, и грех на тебе, а не на их!

– Знаю, Алексий, прости. Тяжко мне. Скорблю и гневлю жалобами Господа моего… Как легко, как душеприятно быть восприемником славы предков своих! Повторять: великая, Золотая Киевская Русь; мыслить себя сонаследником древних доблестей – как легко! И сколь трудно разделять и нести на себе бремя чужое, отвечать на высшем суде за грехи отцов! Я знаю, ведаю, – возвысил голос Семен почти до крика, – ведаю, что должно мне отвечать за грехи отца, ибо ими укреплено подножие власти моей! Знаю, Алексий! – продолжал он исступленно, приподымаясь на локтях, раскосмаченный, почти страшный, с расхристанным, расстегнутым воротом дорогой рубахи. – Знаю! И устал отвечать! Возьми и меня, Господи, изжени света сего, да не буду зреть длящую гибель рода моего!

Алексий поднял предостерегающую руку, возразил сурово:

– Утихни, князь! И не греши более. Наша соборная апостольская церковь учит веровать в чудо. Зри, происходят исцеления у гроба святителя Петра! Даве опять жена посадская, много лет лежавшая на гноище без ног, получила прощение, приложась с верою к цельбоносным мощам. Зри! Исцеление – это чудо. А чудо – это то, во что христианин может и должен верить во узищах, скорби, плену, даже во тьме адовой, ибо и оттуда вывел единожды на свет божий грешные души горний учитель наш, Исус Христос! Не речем: всегда совершает чудо; не речем: по прошению нашему или по заслугам пред Господом! Да, все в мире идет и проходит, истекая одно из другого, по данным свыше законам своим, как из семени произрастает цветок, дающий в очередь, семя свое. Никто же весть, какою благостынею нисходит чудо в наш мир; но и по прошению, но и по горячей вере случает то иногда, ибо слабость наша требует себе опоры, клюки духовной, да не упасть в отчаянии безверия… Помни об этом, князь, и молись! И даже погибая с верою, знай, не забыта, не отринута вера твоя, и на весах судьбы, пред лицом вечности, зачтется она тебе.

– Мне и земле моей нужен молитвенник, – устало ответил, откидываясь на взголовье, Симеон.

169