Сергий рубил дрова. Дрова были навожены с осени, по первому снегу, на ручной самодельной волокуше. На нем был сероваленый суконный зипун. Овчинный, по грехам, пропал как раз в ту пору.
Несколько месяцев прожив в одиночестве, Сергий, увидев в березках бродячего мниха, явно направлявшегося к нему, помнится, так обрадовался человечьему голосу, что не захотел узреть ни вороватой оглядки, ни излишней льстивости, ни осторожного вопроса о богатом покровителе монастыря. Чая обрести в захожем брате сотоварища, он от сердца накормил его хлебом, ягодами и кореньями с малого своего огородика, стараясь не замечать ни жадности, с коей брат поглощал пищу, ни брюзгливости, явившейся в нем тотчас с сытостью. Освоившись, отогревшись у печи, которую он топил не переставая, пока Сергий хлопотал по хозяйству, носил воду и разметал двор, брат принялся свысока поучать Сергия:
– Ты ищо молод! (Разумелось, что и несмыслен разумом.) Монастырь должон иметь богатого покровителя! Вот я был… – Он поперхнулся, невнятно произнеся название монастыря. – Дак то монастырь! Каких рыбин привозили к столу! Осетры во-о-от такие! Страшно и позрети! – Он щурился на огонь, причмокивая, вспоминая, верно, обильные трапезы. На вопрос Сергия, почто же брат тогда ушел из монастыря, вскинулся яро: – Пошто ушел! Пошто ушел… Завистники… Отцу иконому не приглянись, оногды и не евши просидишь… Довели!.. Да и вклад тамо…
Сергий чуть улыбнулся, смолчав. Подумал, что здесь, в лесу, захожему брату скоро придется понять, что не в рыбах и не в покровителях заключена суть монашеской жизни.
Назавтра брат пошел было на работу вместе с Сергием, но скоро устал, ссылаясь на застарелую нутряную болесть, все посиживал да посиживал, глядя, как Сергий неутомимо валит и валит лес.
– И работашь как дурной! – ворчал он вечером. – Мнихи рази так работают? Мнихи Господа молят, вот!
Однако и молитвы вместе с Сергием брат не выдержал. Начал сперва переминаться с ноги на ногу, потом опустился на колени и даже лег на пол, словно бы от молитвенного усердия, тут же, впрочем, едва не всхрапнув, и, наконец, пробормотав: «Пойду лягу», выбрался из церкви.
Когда Сергий воротился к себе, брат уже спал, накинув и подложив под себя все, что было теплого в доме. Сергий не стал тревожить его, улегшись на голый пол.
На третий день брат заскучал. Заметив, что Сергий вновь сряжается в лес, пробормотал, отводя глаза:
– Ты поработай, а я помолюсь за тебя!
Сергий знал, уходя, что видит его последний раз. Знал, но не придал веры знанию своему… С годами это внутреннее знание все укреплялось и укреплялось в нем, и он уже и сам полагался на него и не ошибался после того разу никогда. Он, помнится, еще кинул взгляд на свой овчинный зипун – захотелось взять с собою, – но отдумал, да и устыдил себя. В тот день Сергий рубил лес до вечера не переставая (с собою была взята краюха ржаного хлеба). Когда, порядком уставши, он явился наконец домой, брата не было и не было полумешка муки – последнего, как на грех! И не было овчинного зипуна. Без муки до нового привозу Сергий еще мог просуществовать: толочь заместо муки липовую кору ему уже приходилось; потеря зипуна в чаянии близких морозов была страшнее. Пока, впрочем, хватало суконной рабочей свиты, и Сергий, рассчитав сроки, порешил, сократив даже несколько служебный устав, сугубо налечь на дрова, чтобы, когда грянут морозы, не было нужды уходить далеко в лес.
К слову сказать, нового овчинного зипуна Сергий так и не завел. Притерпелся, привык и позже даже предпочитал сероваленую суконную сряду овчине…
Брат этот научил его многому. И не то что недоверию. Постановив в сердце своем всегда доверять людям, Сергий доверял им и впредь, но отроческое, радостно-светлое ожидание добра от всякого встреченного прохожего неприметно перешло у него в требовательно-настойчивую мягкость пастырского началованья, в то, что позже называли в Сергии строгостью. Он понял, что редкий человек не нуждается в понуждении внешнем и лишь немногие, подобно ему самому, дерзают сами создавать себе это понуждение.
В первую зиму у Сергия дров до весны не хватило. Пришлось бродить в лесу по пояс, а то и по грудь в мокром снегу, рубить и таскать полусгнивший валежник. Нынче запас был отменен, тем паче что он и не баловал себя излишним избяным теплом.
На морозе дрова кололись легко, правда, иные дерева не враз поддавались его секире. Приходило соразмерять силу удара с твердостью – на глаз – очередной колоды. Сергий заметил, что расколется или нет полено, он знает уже в тот миг, когда топор падает вниз, еще не коснувшись дерева. Он приодержался, попробовал приказывать топору, но сразу же ничего не получилось. Тогда он вновь отдался работе свободно и вновь почувствовал, что знает, расколется или нет очередное полено, еще до удара. Он даже усмехнулся радостно, когда понял: знание приходило и здесь, в этом простом мужицком деле, не от головы, не от хитромыслия, а от сердца. И знание это было безошибочным. Еще до удара… Да, нужна и сила, и навычка, и топор нужен, но еще до удара и – безошибочно! Он уже давно нарубил потребное дню, но продолжал и продолжал вздымать секиру. Росла груда наколотых дров – и росло прозрение. Он точно знал, что полено расколется (или нет), до удара. Каждый раз. Без единой ошибки.
Не тако же ли и на рати? – пришло ему на ум, и Сергий вновь приодержал вздетый топор. Не тако же ли и ратный труд?! Пото и пишут на иконах скачущих в сечу со вздетыми саблями, а инех валящихся от не нанесенного еще удара… Такожде и на ратях! Да, конечно! Духовно победоносны еще до сражения, и победители до победы, и сраженный падает (начинает падать), не тронутый еще валящимся на него мечом… Такожде!