– За коим чертом и понесло на Пудицу! Прямого пути нет? – кричал боярин. – Мне о тебе, княже, перед княгиней Настасьей отчет держать! Не могу! Не могу и не могу! Дай серебра, коли…
– Да што в том серебре! – отвечал Михаил высоким звонким голосом. – Людей здесь нету! Еговый батя с дедушкой на ратях бывал, я, ежели хошь, за него в ответе!
– Дак ты и за всякого смерда тверского в ответе!
– Да!
– А князя Костянтина Михалыча куда тогды деть?
– Все одно! Я в ответе, не он!
– Молод глуздырь! – пробормотал боярин, почти сдаваясь.
– Молодость пройдет, а княжеский долг – никогда! – почти по-взрослому, звонко и с гневом отмолвил отрок.
– Дак и кажному хоромину воротить?
– Столько рыл! Мужи мы али бабы безмысленные? Да я, коли хошь, топор держу не хуже любого мастера, вот! – звонко кричал отрок. – В Нове Городи всему научитись мочно!
Дверь прикрылась. Спор, уже неразличимый, продолжался среди сидящих за столом. Онька в задумчивости постоял у коня, разобрал гриву гнедому, отдумав наконец угонять его в лес. Все в божьей воле! Може, и не сведут!
Два кметя вышли из избы, подошли, о чем-то переговаривая, к бревнам. И по тому, как один из них шевельнул верхнее дерево, остро глянув вдоль ствола, проверяя глазом прямизну, Онька понял, что кметь – опытный древоделя.
Скоро на двор вышли и все прочие. Тимофеич был красен и еще гневен. Михаил глядел строго, без улыбки. Стоял, распрямив плечи, руки сунув за цветной шелковый кушак.
– Онисим! – позвал он.
Догадывая уже, кто перед ним, Онька опасливо подошел к отроку и стал, сожидая, что тот прикажет или попросит.
– Вота што! – строго сказал отрок. – Мы ставим тебе терем! Секира есть?
– Две!
– Добро! Да у нас четыре! Тимофеич, разоставь людей!
Боярчонок, княжич ли, словно забыв про Оньку, повернулся к бревнам, и что-то разом как сдвинулось с места. Мужики поскидывали дорогие зипуны, засучивая рукава. Тот, что оглядывал дерева, уже мерял шагами и шестом землю, уже двое поволокли указанное им бревно, а четверо взялись за тупицы, уже кто-то запрягал коня в волокушу – как понял Онька, таскать камни под углы будущей хоромины, – и закипела работа. К вечеру первый, складный венец стоял на подрубах, уложенных на камни, и вокруг стало бело от щепы.
Ужинали говорливо, со смехом и шутками. От прежней злости не осталось и следа. Из утра дружно взялись за топоры и к пабедью успели поставить на мох и обтесать начисто три венца.
– В неделю-то кончим? – ворчливо прошал боярин.
– В неделю и срубим, и свершим! – весело отвечали мужики. Двое уже кололи клиньями бревна, тесали мостовины для пола, один на волокуше возил камни и глину на печь. Михаил сам работал секирой, и работал на удивление чисто, даром что княжеского роду отрок!
На третий день явилась матка, робко позвала старшего сына – не смела и взойти в ограду, завидя едакое столпление нарочитых мужей. Онька вынес ей хлеба и молока (от матери несло пивным перегаром), велел уйти в стаю и отсыпаться там в сене.
– Княжич у нас! – добавил строго. – Понимай сама!
Матерь исчезла до вечера, а вечером явилась в избу прибранная, низко поклонилась гостям и торопливо принялась за стряпню.
Работали уже на подмостьях, зарубали сразу четыре чашки, двое проходили ствол, и терем рос, словно в волшебной сказке. Да и терем какой! С тесаными изнутри стенами, с отсыпкой и лавками по стенам, с двумя волоковыми и одним косящатым окошками.
– Затянешь пузырем, – решил Михаил за Оньку, – хоша светло станет жонке твоей!
Терем клали высокий, с дощатым дымником, потолок собрали из кругляка, надежно покрыли дерном, выше потолка, на самцах, настелили жердевый остов соломенной кровли. И наконец княжич, оглядев почти готовое жило (кмети крыли соломой, прирубали крыльцо, ладили задвижки к окнам, лепили печь), властно приказал:
– Едем по невесту!
Настал черед Оньке побледнеть.
Принаряженный, в дорогой дареной рубахе, он ехал верхом, дивясь и ужасаясь себе самому, рядом с княжичем Михайлой, а боярин Тимофеич и двое кметей поспешали следом. Матка, тверезая и прибранная, отказалась от лошади, пошла пешком.
Всю дорогу гадал Онька: не замужем ли Таньша? То-то не оберешься стыда! Приехали в Загорье, переполошив всю деревню. Таньша прибежала с посиделок в затрапезе, с трепалом в руках. Матрена, тетка Таньши, оглядывая с ног до головы и снова с головы до ног княжича с боярином, замялась было (жаль стало терять работницу), но Михаил нахмурил чело:
– Князь у тебя сватом, тетка! Понимать должна, какова честь!
– Князь-от?! – Матрена, не веря, все водила глазами с молодого на старика, наконец вняла, бухнулась в ноги. Еще что-то пыталась толковать о сроках, о посидках, но Тимофеич твердо прервал ее:
– Нам недосуг сожидать, а хозяйство хошь и ноне поглянь! Терем склали зятю твоему!
Матрена сникла и побежала созывать родню-природу.
А молодые сидели растерянные. Таньша тупилась, все еще прижимая к груди трепало, – у нее и на свадьбу не было путной одежки, как и у жениха, – все еще не понимая, не чуя толком, что же такое произошло с нею и с ним. И Онька сидел супясь, в дорогой рубахе с чужого плеча, гадая, подарят ему ее или придет отдать после свадьбы. И тоже страдал от страха и ожиданий…
Молодых, нарушая весь свадебный чин, перевенчали в тот же день. Михайле надо было спешить в Тверь, и он, зная крестьянский норов, не хотел, чтобы свадьба после его отъезда расстроилась.
Поздравили и одарили новоженов. Онька получил-таки казовую рубаху, а Таньша – кусок дорогой камки на выходной саян и парчовые оплечья к рукавам. Сверх того получил Онька серебряный корабленик.