Попервости помогал деинка Силантий из Загорья, но уже третье лето, как Силантий помер, а ныне, как начал Онька держать своего быка, ни он в Загорье, ни загоряне к нему не кажут лица, почитай, целыми месяцами. Какой князь на Москве, какой во Твери, тута недосуг и знать! Наедут раз в год, бают – тверичи, а поди знай! Отдашь лисьи шкуры да полть скотинную, и не замай боле!
С годами и ухватка явилась, и навык, и конь ноне не плох, и говядина на столе, и репы ономнясь наросло – на весь год хватило, и рожь добра. А терема все нет, живут по-старому, в низкой халупе, крытой накатником и дерниною. Да и хозяйка в доме смерть как надобна, а где сыскать? На пьяную матерь да на дымную нору, пропахшую застарелою вонью от сохнущих онучей и шкур, не вдруг сыщешь охотницу! А без хозяйки ни лен спрясть, ни шерсть ссучить, ни соткать, ни сошить, ни содеять што, овогды в нагольных шкурах так и ходили! Порты истлели, а новины где и взять? В месяцами нечесанной голове вшей – одна страсть! И в бане не выпаришь! Лапти сплел – онучей опять не добыть! Ноне коровью полть на три штуки холста пришлось обменять, много ли, мало дал – кто понимат? Дал, што прошали! Рубахи себе и Коляне кое-как сам спроворил, а то было и поглядеть – срам.
И все ж не бросал, не уходил, как ни нудили загоряне. Даже и в зятевья созывали в хорошу семью – не пошел. Тута проживу – и весь сказ! Родовая земля! Давно ли род-от велся у их, местные они али пришлые – не помнил Онька. Дедо, верно, баял, што отколе-то с московской альбо переславской стороны еговый батя, значит, не то дедушко пришел опосле разоренья какого-то. Какое разоренье – не понять, верно уж от татар! А потом дедо в полон попал, и он, малой, при груди был всего лишь, с маткою, и выкупил их знакомец дедов. Ето вот твердо помнил Онька и всегда поминал. Федором звали, Федей, знакомца того, Федор Михалкич. Из какого-то Княжова-села! Выкупил и секиру подарил. Коляня, пока малый был, все, бывало, как останет какая минута вольная, просил: «Покажи секиру ту!» И сидит, играет с нею, што-то там воображат о себе! Опосле стал спорить:
– Ето меня несли малого, а не тебя, ты уже большой был, во-о-она какой! А меня матка несла на руках, а дедо – секиру!
Онька не возражал. Пущай думат, как любо ему!
Дедо помер, на лавке лежал. Матка повыла и снова в загул пошла. Деинка Силантий боле мог бы порассказать об ихнем корени, да помер, холодянки испил в путях-дорогах, ознобило, видно, начал кашлять да хиреть, а там и слег и не встал больши. А боле у них в Загорье никого. И Таньша – сирота, приглянувшаяся ему лонись… Давно не видал! Да кой хрен и мечтать, не отдадут все одно! Поди, и сама не пойдет к такой-то свекровы.
– Коляня-а-а! Куды запропал, падина?! Кому велел дровы рубить?! Зима на носу, мать-перемать! Опеть в снегу ворочатьце станем в портках холщовых?!
Коляня, покраснев всеми веснушками, соскользнул с кровли, взялся за оставленный колун. Сам Онька ладил уже дровни. Старательно, хоть и без большого уменья, гнул вязы, распаривая их в печи над угольями, и то и дело посматривал в угол, где в полутьме скудно освещенного жила мокла, издавая тяжелый смрад, коровья шкура – будущие сбруя, вожжи и новый хомут. Да еще и пара кожаных выступок, прикидывая, думал он. Выступки нать бы к зиме! Со шкуры голяшки сошьешь – и на тебе! Онька вздохнул. Все делал, за все брался и ни на что не хватало рук. И бревна, что заготовил и приволок с той зимы, опять пролежат недвижимо! Нет, не видать ему скоро отцова терема! «Дедова, – поправил он сам себя, подумал и прошептал, повторив: – Отцова!» Был дедо для него завсегда и матерью, и отцом. И похоронил он дедушку честно. Попа привел. Силантий, опять же, помог. Вырубил колоду, крест дубовый поставил. Каки-то там были могилы, баял дедо – сыновья ле… Рядом и положил. А уж схоронены есь, дак корень в землю пущен, не уйтить!
Ноне медведи было одолели, изъели овес. Онька сам с дедовой рогатиной подстерег овсяника. После, как кончил, как перестал дергать лапами пропоротый до хребта медведь, уронил рогатину и заревел, стойно дитю какому. Со страху пережитого заревел в голос, и трясло всего словно ознобом. Ну а второго взял легче. Побледнел, Коляня бает; тоже руки опосле долго тряслись. Коляня упрашивал: «Хватит! Задерет тя топтыгин, чо я буду тута делать один?» Третьего медведя не сумел взять, ушел мишка, изломав рогатину. Почто самого не задрал, и не понять было, – верно, рогатина помешала-таки. Онька приладил потом новую рукоять. Овсяное поле все же спас, отстали медведи. И шкуры снял, и мясо завялил. Соли-то не было, почитай, с солью беда! Дорогого зверя достань, бобра али соболя, тогда лишь и соль добудешь у купцов новогородских! Ноне и соли запас лежит, ноне всего много – жену нать!
– Коляня-а-а-а! Коров подоил? Как дровы складываешь? Век тя учить – не выучить!
Вдвоем споро накидали высокий круглый костер дров. Еще два таких поставить – и до весны, почитай, дровы есь! На березах уже вовсю желтый лист, и воздух звонко холоден по утрам. Грибов да орехов набрать, брусницы, той кадь нагребли, клюквы две коробьи. Лыка надрать поболе – зима долгая! Лаптей наплету, да пестерей, да корзин… Онька думал, а руки споро работали. Вот и последний вяз обогнут по копылам. Вязы толстые, сдюжат! Корчагу капову вырубить нать, ваган, и кап лежит, мокнет, добрый березовый кап! Едва приволок! А все недосуг! Оглянуть не успеешь, уже и день на исходе!
Багряные лучи низкого солнца наполнили двор, позолотив кучу бревен в углу.
– Онь! – Коляня опять, пострел, сидит на крыше. – Онь! Едут каки-то к нам! С оружием! Худа б не стало!
Онька выпустил из рук топор. В голове пронеслось: коня! Прежде всего – коня в лес! Ринул к стае – и остоялся. Было поздно. Передовые уже спускались с горы. Подумал: ежели разом коня не сведут, поить-кормить, а Коляню охлюпкой верхом и – в Манькино займище! Сам прокашлял, подобрался весь. Вышел к воротам встречать – гостей ли, ворогов? Красивые кони в дорогой изузоренной сбруе гуськом съезжали с горы. Всадники в расписных боярских портах, каких и не видал никогда, – отколе и нанесло эдаких вершников!