И такая истомная усталь вдруг прозвенела в голосе Калики, что за столом примолкли невольно, и князь, посупясь, опустил чело.
– Приеду, владыко! – отмолвил тихо. И вновь поглядел, и вновь кивнул. А Лазарь, почуяв истому Василия, подал голос в свой черед, и речь потекла складная, плавная речь о Византии, где гибельное разномыслие паче, нежели на Руси, губило страну, захватываемую турками, и где сама вера, древняя вера Христова, едва лишь была спасена двумя Григориями, Синаитом и Паламою. Теряя плоть, умирая, Византия спасала предсмертно свой дух, то, с чем и на чем возникла она и со славою полторы тысячи лет несла светоч истины сквозь века, войны и наплывы жестоких врагов. Несла, падая и воздымаясь вновь, и в мерзостях и в славе своих кесарей, и теперь, умирающая, жаждала передать свет в иные, живые руки, сберечь дух и слово, спасшие человечество от гибели.
И о том тоже кто понимает днесь, в тесном покое Богоявленского подворья? Разве молчаливый Алексий смутно догадывает о величии часа сего. И посему молчит. Слушает, внимает и смотрит, ибо иногда и слова бессильны и даже ненужны, ненадобны. А так вот посидеть рядом, почуять друг друга, уверясь в себе и в госте своем, и после вновь разойтись к многотрудным делам правления, к тому, что есть «плоть», омрачающая «дух», и строго блюстись, дабы не впасть в «ересь манихейскую», не усомниться хотя на миг в красоте и величии мира сего.
Праздник Богоявления в этом году отмечали на Москве особенно пышно. Службу, литургию Василия Великого, правил в Успенском храме Кремника при гигантском стечении народа сам новогородский архиепископ Василий Калика в подаренных ему Феогностом крещатых ризах и омофории.
Стефан, уже извещенный о том, что вскоре после празднеств состоит его посвящение в сан игумена, прислуживал Калике на проскомидии и выносе святых даров.
Торжественно и величаво звучал хор мужских голосов, прерываемый дивными возгласами глубокого дьяконского баса. Калика, не оставшись в долгу перед митрополитом, привез на Москву и передал Феогносту дьякона Кирилла, про коего московский летописец писал впоследствии: «Его же глас и чистота язычная всех превзыде».
Стефан, трое суток уже почти не спавший, был как в восторженном сне или бреду. Он не ходил, а плавал, совершая все должное по чину. Волны звуков накатывали и проходили через него, как валы морские. Вздохи плотной, плечо в плечо, толпы москвичей и согласное вздымание рук в двуперстном крестном знамении сотрясали его до дна души. И то, как служил Калика, с нежданною, дивною, до сердца хватающею простотою и искренностью обращения к Богу, тоже поражало и несказанно умиляло Стефана. Он не чуял временами ни ног, ни рук, ни даже тела своего, и казалось тогда: вот он и улетит, пронизанный лучами незримого света, или падет бездыханным с улыбкою на устах…
После литургии духовные и часть мирян остались в притворе – вкусить обрядовую трапезу. Ломоть хлеба, горсть орехов, моченое яблоко – вместо фиников и смокв – и чаша с медом или красным вином были поставлены перед каждым на самодельных столах вдоль лавок, обогнувших стены притвора. Монахи, испив и поев, расходились по кельям для безмолвной, вплоть до вечерни и навечерия, уединенной молитвы. Стефану же и тут неможно было даже присесть, но он был доволен и этим. Праздничное, волшебное, полубредовое состояние не кончалось в нем. Он едва слышал негромкую молвь трапезующих, их неложные хвалы голосу новогородского дьякона Кирилла и толки о том, кто из великих бояринов где стоял во время богослужения. Испив глоток вина и откусив хлеба, он, даже не притронувшись к прочему, пошел готовить потребное к водосвятию.
Во льду Москвы-реки под Кремником с вечера Сочельника уже была вырублена огромная иордань в виде креста, края которого москвитянки окрасили в алый цвет ягодным соком.
Водосвятие должно было состояться вскоре после литургии, еще на свету. И скоро уже золото-серебряная, алая и голубая процессия с пением стихир и тропаря «Во иордани крещающуся» двинулась долгою змеею вниз, вдоль стены Кремника, к реке, остолпленной уже тысячами народа. И ясно звучали в морозном воздухе высокие, ладные голоса. Толпа, не глядючи на мороз снимая шапки, валилась на колени, и сам митрополит Феогност с Каликою попеременно троекратно погружали кресты в воду, и Стефан, пребывавший все в том же своем восторженном состоянии, читал ектению, почти на срыве, почти на едином вздохе, видя лишь размытые пятна сотен и сотен лиц перед собою, растворяясь и сам, почти до конца, в трепетном молитвословии.
Сейчас клир церковный пойдет по домам, освящая святой водою хоромы и скот, а тут начнут, скидывая шубы, прыгать в ледяную воду, невзирая на вечер и трескучий мороз, и в сумерках ранней зимней ночи толпа гомоном и веселыми криками учнет приветствовать храбрецов, а высокие промороженные звезды – с любопытством глядеть на удалую потеху православных, содеявших обрядовое купанье в иордани не в теплых южных водах, а у себя, во льду и снегах сурового севера. А Стефан, не вспоминавший о младшем брате во все эти суматошные дни, станет на молитву, с поздним раскаяньем припомнив Варфоломея-Сергия, одиноко встречающего сейчас праздник Крещения у себя в лесу.
Торжества, пиры и службы продолжались еще два дня, а на третий новогородский архиепископ тронулся в обратный путь. Отныне крещатые ризы станут надолго гордостью и отличием новогородских иерархов, и владыка Моисей, пересидевши-таки Калику и вновь заняв владычную кафедру, тотчас пошлет в Цареград, дабы получить и себе крещатые ризы, а еще позже будет сложена повесть о белом клобуке и крещатых ризах, якобы освятивших духовное первенство церкви новогородской.